ЛОРЕНЦО
ВАЛЛА
О свободе воли
К
епископу Илеридскому Гарсии
Более
всего, о Гарсия, наиученейший и превосходнейший из епископов, я
бы хотел и всячески бы просил, чтобы как христиане вообще, так и
те, которые именуются богословами, не приписывали бы столь важного
значения философии, не тратили бы на нее столько труда, не делали
бы ее почти ровней и сестрой, чтобы не сказать покровительницей
богословия. Ибо мне представляется, что они имеют весьма ложное
представление о нашей религии, когда думают, что она нуждается в
помощи философии; менее всего это делали те последователи апостолов
и поистине столпы в храме божьем, чьи труды привлекают внимание
уже на протяжении многих столетий. И бесспорно, если мы внимательно
посмотрим на все бывшие в то время ереси, то увидим, что слишком
многие из них (т. е. почти все) возникли вследствие философских
учений, так что философия не только не была полезна святейшей религии,
но даже в высшей степени вредна. Но те, о которых я говорю, превозносят
ее за пригодность в деле искоренения ересей, хотя скорее она является
их рассадником; они не понимают, что обвиняют в невежестве самое
благочестивейшую древность, которая не имела оружия философии в
боях с ересями и часто решительнее всего боролась с самой философией,
осудив ее, подобно Тарквипию, на изгнание и не оставив дороги назад.
Так ли эти люди были невежественны и безоружны? И каким образом
они подчинили своей власти столь большую часть мира? Вы же, обладающие
таким оружием, не можете даже защитить,— увы дело постыдное и достойное
слез,— то, что они оставили как бы в наследство вам. Итак, в чем
же причина того, что вы не хотите идти по стопам великих? Если для
этого нет основания, следует, в самом деле, внедрять их авторитет
и влияние, чтобы лучше подражали этому, нежели ступали на новый
путь. Отвратительным и достойным презрения считаю я врача, который
хочет лечить больного, используя не уже испытанные лекарства, а
новые и не проверенные на опыте, и моряка, который более положен
держать непривычный путь, нежели тот, по которому другие приплывают
с невредимым кораблем и товарами. Итак, вы дошли до такого невежества,
что считаете невозможным для кого-либо стать богословом, если он
не будет знать предписаний философии и не изучит ее наитщательнейшим
образом, в то же время вы считаете глупцами тех, кто прежде либо
не знал ее, либо желал знать. О времена, о нравы! Некогда ни гражданину,
ни чужеземцу не подобало перед римским сенатом говорить на иноземном
наречии, но только на природном [языке] этого города; а вы, кого
можно назвать сенаторами республики Христовой, находите удовольствие
в произнесении и слушании речей языческих, а не церковных. Но мне
еще во многих местах представится случай высказаться против других;
в настоящем же [сочинении] мы хотим показать, что Боэций, ни по
какой иной причине, кроме той, что был чрезмерным поклонником философии,
не так как должно рассуждал о свободе воли в пятой книге “Утешения”.
Поскольку
на первые четыре книги мы ответили в нашем сочинении “Об истинном
благе”, то я, насколько смогу, попытаюсь наитщательнейшим образом
обсудить и решить один лишь этот вопрос так, чтобы после всех писателей
я не показался напрасно о нем рассуждающим; и, конечно, мы добавим
нечто свое, не заимствованное от других. К исполнению этого, хотя
я был воспламенен сам по себе, однако побудил меня спор, бывший
у меня недавно, как говорят, на ходу, с Антонием Глареа, человеком
образованнейшим и весьма острого ума, мне же весьма дорогим как
но своему праву так и потому, что он земляк святого Лаврентия; слова
этой беседы я
записал в книжечку, излагающую их так как свершалось дело, а не
как о нем рассказывали: чтобы не вставлять многократно “говорю я”
и “говорит он”"; что до меня, то я не понимаю, почему в книге, которая
озаглавлена “Лелий”, Марк Туллий, муж бессмертного гения, мог сказать,
что он сделал так. Ведь каким образом можно вставить “говорю я”,
когда автор приводит сказанное не им самим, а другими? Так обстоит
дело в “Лелии” Цицерона, в котором сохранена беседа, бывшая у Лелия
с двумя зятьями Гаем Фаннием и Квинтом Сцеволой, изложенная самим
Сцеволой; когда Цицерон слушал ее с несколькими друзьями, он едва
ли, учитывая свои года, осмелился как спорить, так и возражать Сцеволе,
выказывая благоговейное почитание его возраста и достоинства. Но
вернемся к нашему
намерению. Итак, когда Антоний зашел ко мне в полдень, то застал
меня совсем незанятым, а сидящим с несколькими домашними в экседре.
В подобающем делу и обстоятельствам введении он сказал несколько
слов, а затем последовало:
Антоний:
Наитруднейшим и особенно недоступным представляется мне вопрос о
свободе воли; от него зависит любое человеческое действие, всякое
право и несправедливость, любая награда и наказание и не только
в этой жизни, но также и в будущей; об этом предмете я сказал бы,
что едва ли будет какой-либо вопрос, столь же заслуживающий большего
понимания и в котором наименее сведущи. Ведь часто я имею обыкновение
рассуждать о нем как с самим собою, так и с другими, и не могу до
сих пор придумать какой-либо выход из этой двусмысленности: он постоянно
так меня тревожит, что иногда приводит меня в смущение. Однако же
и при этом меня никогда не утомит исследование, и я надеюсь, что
смогу понять это, хотя я знаю, что многие были обмануты этой надеждой.
И по этой причине я также хотел бы услышать твое мнение об
этом вопросе, не только потому, что, всесторонне его исследуя и
обозревая, я, может быть, достигну того, к чему стремлюсь, но еще
и потому, что знаю, сколь ты тонок и точен в суждениях.
Лаврентий:
Именно наитруднейшим, как ты говоришь, и неразрешимым является этот
вопрос, и я не знаю, может ли он быть познан каким-либо образом.
Но даже если ты никогда не познаешь этого, нет причины для того,
чтобы тебе из-за него тревожиться и приходить в смущение. Ведь разве
справедливо раздражение, если ты, видя то, что не понимает никто,
не понял бы этого? И то, что у других есть многие
вещи, которых нет у нас, должно переносить не скорбя, но сдержанно
и терпеливо. Кто наделен знатностью, кто саном, кто богатством,
кто талантом, кто красноречием, кто большей частью из названного,
кто всем. Однако, ни один человек, справедливо и со знанием дела
оценивающий свои возможности, не сочтет эту вещь достойной сожаления,
потому что ее у него нет; насколько же меньше [он должен печалиться]
оттого, что лишен крыльев, которых не имеет никто. И если от всего
того, что нам известно, мы оцепенеем от досады, то жизнь наша сделается
трудной и горькой. Хочешь ли ты, чтобы я перечислил, сколько будет
неизвестных нам вещей, не только божественных и сверхъестественных,
каковой является эта, но даже и человеческая, которые могут соответствовать
нашей науке? Короче говоря, безусловно существует множество вещей,
о которых пребывают в неведении. На основании этого академики, разумеется
ложно, но все же утверждали, что ничего нам доподлинно известного
нет.
Антоний.
Я, в самом деле, признаю справедливым сказанное тобой об этом предмете,
но, будучи (человеком) нетерпеливым и страстным, не знаю, как смогу
сдержать порыв души. Ибо я слышу, как ты сказал о крыльях, что нет
ничего достойного сожаления, если их не будет у меня, поскольку
их нет у всех. Но почему я все-таки был бы должен отказаться от
крыльев, если смог хотя бы последовать примеру Дедала? Но сколь
же теперь страстно желаю я более совершенных крыльев? С их помощью
я вылетел
бы не из тюрьмы, окруженной стенами, а из темницы заблуждений и
достиг отечества, но не того, которое породило тело, как сделал
он (Дедал), но того, где родилась душа. Посему оставим академикам
их заблуждения, они, хотя и полагали все достойным сомнения, но
все-таки о том, что сами (они) сомневаются, сомнения у них не было;
они, хотя и утверждали, что ничего не знают, все же не ослабляли
рвения к знанию. Мы знаем, что последующие мыслители затем много
добавили, по сравнению с тем, что было открыто раньше, их пример
и учение должны воодушевлять нас к другому также достойному быть
открытым. По этой причине, прошу, не отнимай у меня беспокойства
и досады: ведь, устранив досаду, ты вместе с тем лишил бы меня и
усердия к исследованию, если только ты не утолишь, как я надеюсь
и желаю, мою жажду.
Лаврентий:
Неужели я сделаю то, что никто не смог сделать? Ведь, что я скажу
о книгах? С ними ты либо согласишься, тогда нет ничего, что должно
исследовать, либо не согласишься, тогда нет ничего, о чем бы я смог
сказать лучше. Впрочем, ты увидишь, сколь будет благочестиво и допустимо
объявить войну всем книгам, и притом наиболее одобряемым, и не согласиться
ни с одной из них.
Антоний:
Разумеется, я понимаю, что кажется недопустимо и почти святотатственно
не соглашаться с книгами уже признанными согласно обычаю, но не
ускользает ли от тебя то, что во многих случаях они имеют обыкновение
не согласовываться между собою и отстаивать противоположные мнения,
и очень мало таких, чей авторитет столь велик, что сказанное о них,
не вызывает сомнения; и, конечно, в отношении остальных вещей я
почти не оспариваю писателей, если полагаю, что то в одном, то в
другом случае они говорят достойное одобрения. В этом же случае,
о котором я намереваюсь с тобой говорить, так сказать с соизволения
как твоего, так и других, я решительно не соглашусь ни с кем. Ибо,
что я скажу о других, когда сам Боэций, которому в распутывании
данного вопроса отдают перед всеми пальму первенства, взялся исполнить
это, но не смог, прибегнув в некоторых случаях к
вещам воображаемым и вымышленным? Ведь он сказал, что Бог с помощью
ума, который выше разума, знает все, как то, что существует сейчас,
так и то, что пребывает в вечности. А я, обладающий разумом и не
знающий ничего существующего вне времени, как я могу желать
понимания умного и вечного? Я подозреваю, что сам Боэций, очевидно,
не понимал этих вещей; если даже верно то, что он сказал, я не поверю
этому. Ведь не мог же он считать, что истина возвещается в речи,
которую не понимают ни он сам, ни другие. Итак, хотя он правильно
приступил к этому рассуждению, однако, завершил его неправильно;
в том случае, если ты согласен со мной, я порадуюсь своей мысли;
в противном случае, не откажись, сообразуясь со своей ученостью,
сказать яснее то, что он сказал туманно; но
в обоих случаях открой мне свою мысль.
Лаврентий:
Смотри, сколь справедливы твои требования, когда ты приказываешь
мне нанести оскорбление Боэцию, либо проклиная, либо исправляя его.
Антоний:
Да неужели ты называешь оскорблением, когда приводят другое, но
истинное мнение, или его же темные высказывания толкуют более доступно?
Лаврентий:
И все же недостойно поступать так в отношении столь великих мужей.
Антоний:
Недостойно, на самом деле, не указать путь блуждающему и тому, который
спрашивает тебя.
Лаврентий:
А если ты не знаешь пути?
Антоний:
Сказать “Я не знаю пути” — это поступок нежелающего показать его;
поэтому не откажись высказать свое мнение.
Лаврентий:
А если я скажу, что думаю о Боэции подобно тебе, подобно тебе понимаю
его и, сверх того у меня нет ничего, что помогло бы растолковать
этот вопрос?
Антоний:
Если ты скажешь правду, то я не столь безумен, чтобы просить у тебя
больше того, чем ты можешь осуществить; но остерегайся слишком уж
уклоняться от обязанностей друга, если только у тебя нет ко мне
презрения и ты не явишь себя лжецом.
Лаврентий:
А какой предмет ты просишь разъясните?
Антоний:
Действительно ли божье предвиденье стоит на пути свободной воли,
и правильно ли Боэций рассуждал об этом вопросе.
Лаврентий:
То, что касается Боэция, я рассмотрю позже, и, если в этом деле
я тебя удовлетворю, я хочу, чтобы ты дал обещание.
Антоний:
Что же это за обещание?
Лаврентий:
Что если я роскошно приму тебя за завтраком, ты не захочешь снова
быть принятым за обедом.
Антоний:
Какой завтрак и что за обед ты мне предлагаешь? Я не понимаю.
Лаврентий:
Только бы ты был устремлен к обсуждению одного этого вопроса и не
обращался после него к другому.
Антоний:
Другому ты говоришь? Как будто будет недостаточно и, даже сверх
того, одного этого. Поэтому свободно даю обещание, что не потребую
от тебя никакого обеда.
Лаврентий:
Итак, приступай и выставь на обсуждение сам вопрос.
Антоний:
Хорошо, что ты побуждаешь к этому. Если Бог предвидит будущее, ничего
иного, помимо того, что он предвидел, произойти не может. Так например,
если он видел, что Иуда сделается предателем, невозможно, чтобы
[Иуда] не предал, т.е. то, что Иуда предал, было необходимо, если
нет,— да минует нас это,— то мы хотим отказать Богу в провидении.
Поскольку дело обстоит таким образом, неизбежно должно признать,
что род человеческий не имеет в своем распоряжении свободы воли;
я не говорю особо о дурных [людях]: ведь для этих дур дух также
необходимо творить зло, как, напротив, для хороших добро, если только
хорошими и дурными должны называться те, кто лишен выбора, либо
те их действия, которые являются необходимыми и вынужденными,
должны оцениваться как правильные или иначе. Ты сам видишь здесь,
что теперь последует из этого: ведь то, что Бога либо хвалят за
его справедливость, либо за его несправедливость обвиняют и на одного
налагают наказание, а другому дают награду, откровенно говоря, это
кажется противным справедливости, поскольку действия людей по необходимости
соответствует предвидению Бога. Тогда не отказаться ли нам от религии,
благочестия, святости богослужений и жертвоприношений; мы не можем
ничего ожидать от него и прибегать к молитвам, но можем говорить
о его милосердии и можем пренебрегать исправлением нашего ума, и,
наконец, мы можем делать только то, что доставляет нам удовольствие,
так как справедливость или несправедливость наших поступков предусмотрена
Богом. Итак, либо он, кажется, не предвидит будущее, если мы наделены
волей, либо он несправедлив, если мы лишены свободы воли. Теперь
ты знаешь, что в этом деле возбуждает у меня сомнение.
Лаврентий:
Ты не только затронул суть вопроса, но даже развернул его гораздо
шире. Ты сказал, что Бог предвидел предательство Иуды, по разве
он склонил его, вследствие этого, к данному поступку? Я не вижу
этого; ведь, хотя Бог предвидит то, что будет сделано человеком,
нет никакой необходимости, чтобы ты сделал это, поэтому ты делаешь
это добровольно: а то, что добровольно, не может быть необходимым.
Антоний:
Не ожидай от меня, что я уступлю тебе так легко или что ты избежишь
пота и крови.
Лаврентий:
Удачи тебе, вступай в бой и бейся врукопашную: пусть решит меч,
а не копье.
Антоний:
Ты говоришь, что Иуда действовал свободно и вследствие этого не
но необходимости. Разумеется, было бы совершенным бесстыдством отрицать,
что он сделал это добровольно. Что я скажу об этом? Разумеется,
существовала необходимость в этом намерении, поскольку Бог предвидел
его: более того, им была предусмотрена необходимость того, что Иуда
пожелает и сделает это, дабы предвидение не сделалось в каком-то
смысле ложным.
Лаврентий:
Все же я не вижу, почему тебе представляется, что необходимость
наших желаний и действий должна происходить от божественного предвидения.
Ведь если предвидение того, что будет, делает это будущим, тогда,
действительно, знание того, что это есть, делает его существующим.
И если я знаю о твоих способностях, ты не будешь говорить, что они
есть по той причине, что ты знаешь, что они есть. Подобно тому как
ты знаешь, что сейчас день, разве потому он сейчас, что ты знаешь?
Наоборот, потому что сейчас день, ты знаешь об этом. Антоний:
Продолжай же.
Лаврентий:
Тот же довод приложим к прошлому. Я знаю, что восемь часов назад
была ночь, но мое знание не делает ее бывшее: а вернее я знаю, что
ночь была потому, что она была. И чтобы подойти ближе к сути: я
знаю, что после восьми часов будет ночь, и разве не потому она будет?
Менее всего, но поскольку она будет, я ее и предвидел; потому, если
предвидение человека не является причиной того, что будет, так или
иначе не будет ею и предвидение Бога.
Антоний:
Обманывает нас, верь мне, это сравнение; одно дело знать настоящее
и прошедшее, другое будущее. Ведь когда я знаю, что нечто существует,
это не может быть изменено, как день, который есть сейчас, нельзя
сделать несуществующим. Прошедшее же ничем не отличается от настоящего:
ибо мы замечаем нечто не тогда, когда оно свершилось, но когда совершается
и является настоящим; о том, что была ночь я узнал не тогда, когда
она прошла, но когда была. Итак, в отношении этих времен я соглашусь,
что нечто было или есть не потому, что я знаю это, но это я знаю
потому, что оно есть или было. Но иные объяснения приложимы к будущему,
поскольку оно изменчиво, и о том, что неясно нельзя быть достоверно
осведомленном. И потому, чтобы не лишать Бога предвидения, признаем
известность того, что будет и потому его необходимость, т. е. то,
что лишает нас свободы воли. А поскольку ее нет, ты не можешь говорить
так, как только что заявил: по той причине Бог предвидит будущее,
что как будет; напротив так будет потому, что он предвидит это,
и тем, [что сказал] ты, пожалуй, уязвляешь Бога, поскольку предвидеть
будущее является для него необходимостью.
Лаврентии:
Ты пришел хорошо вооруженным и снаряженным для борьбы, но обратим
внимание на то, что один из нас, либо ты, либо я, обманут.
Однако, прежде я хотел бы ответить на то твое последнее положение,
согласно которому, Бог, если предвидит будущее, поскольку оно будет,
прилагает усилия под влиянием необходимости предвидеть будущее.
Но это должно быть отнесено не к необходимости, но к природе, воле
и могуществу: если не является, в каком-то смысле признаком слабости
то, что Бог не может грешить, не может умереть, не может отказаться
от своей мудрости, а скорее является проявлением мощи и божественности,
тогда, говоря, что он не может не предвидеть будущее, поскольку
это свойство мудрости, мы не раним его, а воздаем честь. Итак, я
не побоюсь сказать, что Бог не может не предвидеть то вещи, которые
произойдут. Теперь я перехожу к твоему первому ответу, согласно
которому настоящее и прошедшее неизменяемы и потому могут быть познаны,
будущее изменчиво и потому не может быть предвидимо. В таком случае,
я спрошу: разве можно изменить то, что через восемь часов после
этого наступит ночь, что после лета — осень, после осени — зима,
после зимы — весна, после весны — лето?
Антоний:
Это суть явления природные и они всегда идут одним и тем же путем:
я же говорю о вещах, относящихся к действиям воли.
Лаврентий:
Что ты скажешь о случайных вещах? Могут ли они быть предвидены Богом,
помимо того, что им была приписана необходимость? Предположим сегодня
случайно пойдет дождь или я найду сокровище, признаешь ли ты, что
это можно предвидеть без какой-либо необходимости?
Антоний:
Как же мне не признать? Неужели ты считаешь меня плохо думающим
о Боге?
Лаврентий:
Смотри, чтобы ты не подумал плохо, говоря, что думаешь хорошо? Ибо,
если ты признаешь это, почему ты сомневаешься относительно вещей,
имеющих касательство к действию воли? Ведь и то и другое может быть
отнесено к одной из двух разновидностей.
Антоний:
Дело обстоит не так. Ибо эти случайные вещи следуют некой своей
природе, и потому врач, мореплаватель и земледелец обыкновенно предвидят
многое, так как они выводят последующее из предыдущего, что не может
произойти в делах, имеющих отношение к проявлениям воли. Можешь
ли ты предсказать, которой ногой я двину раньше, ты можешь назвать
любую и ошибешься, потому, что я двину другой.
Лаврентий:
Кто, скажи на милость, отыщется когда-нибудь столь же изворотливый,
как этот Глареа? Он полагает, что сможет ввести в заблуждение Бога,
подобно тому человеку у Эзопа, который испытывал Аполлона вопрошая,
жив или умер воробей, которого он держал под плащом. Ибо не мне
ты сказал “предскажи”, но Богу. Я, разумеется, не могу предсказать,
будет ли хороший урожай винограда, подобно земледельцу, которому
ты приписал это. Но ты вводишь себя в великое заблуждение, говоря
и также думая, что Бог не знает, котором ногой ты двинешь раньше.
Антоний:
Неужели ты считаешь, что я что-то утверждаю не для того, чтобы исследовать
вопрос, а ради обсуждения? Впрочем, мне кажется, что ты отвернулся
от этой речи и, как бы отступив, уклоняешься от сражения.
Лаврентий:
Как будто я сражаюсь ради победы, а не ради истины; и смотри, как
я отступил: признаешь ли ты, что Бог сейчас знает твою волю и лучше
чем ты сам?
Антоний:
Действительно признаю.
Лаврентий:
Ты признаешь, что также необходимо, чтобы ты не сделал ничего, кроме
того, что определила воля?
Антоний:
Да, конечно.
Лаврентий:
Следовательно, как он может не знать действия, если знает волю,
которая является источником действия?
Антоний:
Ничего подобного: ибо я и сам не знаю, что я сделаю, хотя знаю,
что я желаю [сделать]. Ибо я не хочу двигать попеременно то той,
то этой ногой, то другой, нежели та, которую он предсказал. Итак,
если ты сравниваешь меня с Богом, то, как я не знаю, что сделаю,
так и он не знает.
Лаврентий:
Что за работа давать отпор этим твоим уловкам? Он знает, что ты
приготовился ответить иначе, нежели он определит, и что ты двинешь
вначале левой, если он назовет правую; поэтому, какую бы из двух
ног он ни назвал, ему точно известно, что произойдет.
Антоний:
Какую же из двух он назовет?
Лаврентий:
Ты говоришь о Боге? Сделай мне известным твое желание, и я предскажу,
что произойдет.
Антоний:
Действуй, ты узнаешь мою волю.
Лаврентий:
Ты двинешь раньше правой.
Антоний:
Вот тебе левая.
Лаврентий:
Итак, разве ты показал, что мое предвидение ложно? Я ведь знал,
что ты двинешь левой.
Антоний:
Почему же ты сказал иначе, чем думал?
Лаврентий:
Для того, чтобы обмануть тебя с помощью твоих собственных художеств
и дабы обмануть человека, желающего обмануть.
Антоний:
Но сам Бог в том, что должно сказать в ответ, не солжет и не обманет;
и ты неправильно сделал, отвечая за другого так, как он не ответил
бы.
Лаврентий:
Разве ты не мне сказал “предскажи”? Поэтому я не должен был отвечать
за Бога, но за себя, которого ты спрашивал.
Антоний:
Как ты непостоянен, несколько раньше ты говорил, что я сказал “предскажи”
Богу, а не тебе, теперь ты говоришь противоположное. Пусть Бог ответит,
которой из двух ног я двину первой.
Лаврентий:
Смешно, как будто он будет тебе отвечать.
Антоний:
Как? Если захочет разве же не сможет ответить?
Лаврентий:
Действительно, разве может лгать тот, кто есть истина.
Антоний:
Итак, что бы он ответил?
Лаврентий:
Без сомнения, то, что ты сделаешь, но он скажет мне только тогда,
когда ты не слышишь, он скажет одному из других людей, он скажет
многим: поскольку он сделал так, разве ты не считаешь, что он предскажет
правильно?
Антоний:
Действительно, он предскажет правдиво, но, что ты подумаешь, если
бы он предсказал это мне?
Лаврентий:
Поверь мне, ты, который так старался обмануть Бога, если услышишь
или точно узнаешь, что он сказал о том, как ты поступишь, поспешишь,
либо по любви, либо из страха, делать то, что в виде предсказания
узнал от него. Но мы оставим то, что никоим образом не имеет отношения
к предвидению. Одно дело предвидеть будущее, другое предсказать
его. Скажи, что ты думаешь о предвидении и оставь в стороне предсказание.
Антоний:
Пусть будет так, ибо то, что сказано обо мне не столько служит моей
защите, сколько направлено против тебя. Итак, я вернусь туда,
откуда отклонился
и где я сказал, что для Иуды было необходимо предать, если мы только
полностью не упраздним провидение, поскольку Бог предвидел, что
будет так. Следовательно, если может быть нечто иное, чем было предусмотрено,
ограничивается предвидение; если невозможно, то ограничится свобода
воли, вещь для бога столь же недостойная, как если бы мы устранили
его предвидение. Что касается меня, то я [предпочту], чтобы он был
менее мудрым, нежели менее добрым. Последнее вредит человеческому
роду, а первое не вредит.
Лаврентий:
Я хвалю твои скромность и рассудительность, поскольку, когда нельзя
победить, ты не сражаешься упорно, но отступаешь и прибегаешь к
другой защите, обоснования в пользу которой, мне думается, ты уже
давно представил. Поэтому я отвечу тебе, что отрицаю хотя бы возможность
иного исхода, нежели тот, который был предусмотрен, что есть следствие,
которое может
сокрыться от предвидения. Но что же препятствует тому, чтобы эти
вещи были одновременно верны? Разве же может что-то происходить
иначе, после того как произойдет? Весьма различно то, что может
случиться, и то, что будет. Я могу жениться, могу быть воином,
могу быть священником, так что же непременно и буду? Менее всего.
Следовательно, я могу сделать иначе, чем произойдет, но однако иначе
не сделаю; и Иуда был в силах не грешить, хотя было предсказано,
что это будет, но предпочел согрешить потому, что уже было предусмотрено
будущее. Поэтому [оно] предвидение имеет силу, когда сохраняется
свобода воли. Она заключена в том, что будет избрана одна из двух
[возможностей]: поскольку обе сразу исполнить нельзя, то, с помощью
своего света, он предугадает и выберет одну.
Антоний:
Здесь я поймал тебя. Разве ты не знаешь, что есть правило философов,
по которому все, что возможно, должно допустить, словно оно есть?
Возможно, что
случится иначе, нежели было предугадано, значит, может быть допущено,
что случится именно так: благодаря этому уже ясно, что предвидение
было введено в заблуждение, так как это случилось иначе, нежели
оно было убеждено.
Лаврентий:
Ты обращаешься ко мне с правилами философов? Как же мне не осмелиться
противоречить им! Разумеется, это правило, которое ты привел, чье
бы оно ни было, я считаю наиболее абсурдным: ведь я могу раньше
двинуть правой ногой, признаем, что будет так; равным образом, я
могу раньше двинуть левой ногой, это мы так же можем признать допустимым
в будущем; следовательно, я двину и правой раньше левой и левой
раньше правой, и с помощью твоего предположения возможностей я подошел
к невозможному, так что ты поймешь, что недопустимо осуществление
любой возможности только потому, что она может осуществиться.
Антоний:
Я не желаю далее сопротивляться, и, поскольку я сломал все свое
оружие, но хочу биться, так сказать, когтями и зубами; но, если
есть какое-то другое положение, благодаря которому ты сможешь обстоятельнее
объяснить мне это и вполне убедить, я желаю слышать его.
Лаврентий:
Ты снова жаждешь похвалы за мудрость и скромность, поскольку верен
себе. Так я сделаю то, что ты просишь, поскольку делаю это в некотором
роде добровольно. Ибо то, что было сказано до сих пор, не было тем,
что я решил сказать, а требовалось для обоснования защиты. Теперь
послушай то, что убеждает меня, и, возможно, то [соображение] что
предвидение :не препятствует свободе воли, убедит даже тебя. Но
предпочтешь ли ты, чтобы я коснулся этого предмета кратко или объяснил
его более ясно, но довольно длинно?
Антоний:
Мне же всегда то, что говорят ясно, кажется сказанным весьма кратко,
то же, о чем повествуют, хотя и кратко, но туманно, является более
чем длинно. Кроме того, полнота выражения сама имеет некоторое предназначение
и склонность к убеждению. Поэтому, так как я с самого начала просил,
чтобы ты высказался об этом предмете предельно ясно, у тебя нет
оснований усомниться в моей воле; однако, как тебе удобнее, так
и поступай. Ведь я никогда не предпочту своего суждения твоему.
Лаврентий:
Хотя мне важно повиноваться тебе, однако, то, что ты считаешь более
подходящим, таковым считаю также и я. Итак, Аполлон, который был
столь прославлен у греков, либо в соответствии с его природой, либо
с согласия других богов, обладал даром предвидения и знания будущего,
не только того, которое относится к людям, но и того, которое распространяется
на богов; таким образом, если мы поверим этому, он давал достоверные
и несомненные предсказания; но ведь никто не помешает нам признать
на время, что это правда; его вопрошал о том, что произойдет с ним
в будущем, Секст Тарквиний. Мы можем, как это обычно передают, сослаться
на то, что он ответил, и притом вот таким стихом:
Нищим
в изгнаньи падешь, гневом сограждан убитый. На это Секст ответил:
“Что ты говоришь, Аполлон? Разве я заслужил, чтобы ты определил
мне столь жестокую судьбу? Почему ты назначил столь печальные условия
смерти? Отмени свой ответ, предскажи, молю тебя, счастливый исход;
ты мог бы быть ко мне снисходительнее, поскольку я принес тебе царский
подарок”. И Аполлон в ответ: “Дары твои, юноша, действительно, выразили
благорасположенность ко мне и были приятны, - в свою очередь, взамен
им я дал жалкое и притом печальное предсказание, я хотел бы, чтобы
оно было более счастливо, но не в моих силах сделать это. Я знаю
рок, но не устанавливаю его; я возвещаю судьбу, но не изменяю ее;
я — список приговоров, но не судья: я предсказал бы лучшую участь,
если бы тебя наградили ею; это, разумеется, не моя вина, поскольку
я не могу предотвратить свои собственные несчастья, хотя я их предвижу.
Вини Юпитера, вини, если тебе угодно, Парок, вини судьбу, оттуда
проистекает причина событий. У них имеются силы и воля, противостоящие
року, у меня простое предвидение и предсказание. Ты просил предсказания,
я дал, ты взыскиваешь за правду, я не могу тебе лгать, ты пришел
в мой храм издалека, и я не должен отпустить тебя без ответа. Две
вещи чужды мне: ложь и молчание”. Неужели Секст мог справедливо
ответить на эту речь? “Бесспорно, твои вина, Аполлон, что мой рок
ты предвидишь своею мудростью; ибо, если бы ты не предвидел этого,
все это не должно было случиться со мной”.
Антоний:
Но только справедливо, но никогда не сказал бы так.
Лаврентий:
Итак, как же?
Антоний:
Скажи сам.
Лаврентий:
Разве что таким образом? “Разумеется, я благодарю тебя божественный
Аполлон, поскольку ты не обманул меня, не отринул молчанием. Но
также прошу сказать мне, почему Юпитер столь несправедлив к жесток
ко мне, что назначает столь печальный рок мне, незаслуживающему
это, невиновному, почитающему богов?”
Антоний:
Признаю, что будь я Секстом, то ответил бы Аполлону таким образом,
но что бы сказал против этого Аполлон?
Антоний:
Если Секст ответил так, то он будет ни только несправедлив, но и
безумен.
Лаврентий:
Есть ли у тебя нечто такое, чтобы ты мог сказать в пользу этого?
Антоний:
Нет ничего.
Лаврентий:
Поэтому, если Секст не мог защищаться от предвидения Аполлона, несомненно,
что и Иуда не мог обвинять предвидение Бога. И если это так, то
на вопрос, о котором ты говорил, что он смущает и беспокоит, несомненно,
получен удовлетворяющий ответ.
Антоний:
Действительно, получен ответ, и вопрос, на что я едва осмеливался
надеяться, полностью решен; по этой причине благодарю тебя и испытываю,
так сказать, вечную признательность. Ибо ты доказал то, что не мог
мне доказать Боэций.
Лаврентий:
И сейчас я постараюсь сказать что-либо о нем, поскольку и обещал
это сделать, и знаю, что ты ждёшь этого.
Антоний:
Неужели ты скажешь что-то о Боэции? Это будет для меня и желанно
и приятно.
Лаврентий:
Воспользуемся фабулой, приведенной истории. Ты думаешь, что Сексту
нечего ответить Аполлону; я спрошу тебя, что ты скажешь царю, который
отказался предложить тебе службу или должность потому, что, как
он сказал, ты совершишь на этом поприще серьезные проступки.
Антоний:
“Клянусь тебе, царь, на твоей могущественной и верной деснице,
что я не совершу на этой службе никакого преступления”.
Лаврентий:
Так же, я думаю, сказал бы и Секст Аполлону: “Клянусь тебе, Аполлон,
что я не совершу сказанного тобою”.
Антоний:
Что же скажет Аполлон?
Лаврентий:
Конечно, не так как царь, ведь царь не имеет сведений о том, что
будет, подобно божеству. Следовательно, Аполлон скажет: “Я лгун,
Секст? Я не знаю, что будет? Я сказал ради твоего предостережения,
или, чтобы передать предсказание? Я снова говорю тебе: ты будешь
прелюбодеем, ты будешь предателем, ты будешь клятвопреступником,
ты будешь гордым и злым”.
Антоний:
Речь достойная Аполлона; что может возразить Секст против этого?
Лаврентий:
А разве не приходит на ум то, что он может привести в свою защиту?
Неужели перенесет с легкой душой то, что он проклят?
Антоний:
Почему бы нет, если он виноват?
Лаврентий:
Он не виноват, но ему предсказано, что он будет таковым в будущем.
Я же не верю, что если бы Аполлон объявил
это тебе, то ты не побежал бы молиться и молился бы не Аполлону,
а Юпитеру, чтобы он изменил твой ум к лучшему и отвратил рок.
Антоний:
Я бы сделал так, но я сделал бы Аполлона лжецом.
Лаврентий:
Ты говоришь правильно потому, что если Секст не может сделать его
лжецом, то он возносит молитвы попусту; так что же он будет делать?
Разве не будет досадовать? Разве не будет сердиться? Разве не пустится
в жалобы? “Так ли, уж я не могу, о Аполлон, удержаться от преступлений,
не могу воспринять добродетель, не имею силы отвратить душу от злонравия,
не одарен свободой воли?”
Антоний:
Секст говорит храбро, правдиво и справедливо, а что же Бог?
Лаврентий:
“Так обстоит дело. Секст. Юпитер как создал волка свирепым,
зайца робким, льва храбрым, осла глупым, собаку бешеной, овцу кроткой,
так я одному человеку сделал черствое сердце другому мягкое, одного
породил склонным к преступлениям, другого к добродетели. Кроме того,
одного наделил умом, поддающимся изменению, другого неподдающимся,
тебя же он наделил злой и ничем неисправимой душой. Итак, ты поступаешь
дурно в соответствии со свойствами своего ума, а Юпитер, в соответствии
с твоими делами и поступками, только накажет, и так как присудил,
так и будет за Стигийскими болотами”.
Антоний:
Искусно же оправдывается Аполлон, но еще больше обвиняет Юпитера;
поистине я гораздо более благосклонен к Сексту, нежели к Юпитеру.
Поэтому, он мог наилучшим образом и справедливо возражать так: “Почему
мое преступление больше чем Юпитерово? Ведь мне не позволяется делать
что-либо, за исключением зла? Почему Юнитер проклинает меня за свое
собственное преступление? Почему он наказывает меня без вины? Все,
что я делаю, я делаю не вследствие свободы воли, а по необходимости:
кто может противостоять его воле и могуществу?”
Лаврентий:
Это то, что я хотел привести для своего доказательства, ибо в том
и заключен смысл моей басни, что, хотя мудрость бога не может быть
отделена от его воли и могущества, я отделяю ее с помощью этих подобий
Аполлона и Юпитера; что не допустимо в одном боге, то допустимо
при наличии двух и каждый из них обладает определенной природой,
один создает способности людей, другой же постигает их: положим,
покажется, что провидение не является причиной необходимости, но
для этого все, что есть, полностью должно быть отнесено к воле бога.
Антоний:
Вот ты вторично толкаешь меня в ту же самую яму, из которой вытащил:
это сомнение подобно тому, которое я высказывал об Иуде; там необходимость
приписывалась предвидению, здесь воле бога; но важно то, как ты
устраняешь свободу воли? То, что она была устранена с помощью предвидения
ты, во всяком случае, отрицаешь, но говоришь, что это происходит
с помощью воли, по этой причине вопрос снова вернулся к исходному
положению.
Лаврентий: Разве я говорил, что свобода устраняется божественной
волей?
Антоний:
А разве это не следует, если ты не устранишь двусмысленности?
Лаврентий:
Поищи того, кто тебе устранит ее.
Антоний:
Я, конечно, не отпущу тебя, если ты не устранишь ее.
Лаврентий:
Но это нарушение соглашения и, не удовлетворившись завтраком, ты
требуешь обеда.
Антоний:
Так вот как ты меня запутал? Вынудил дать обещание с помощью обмана?
Обязательства в которые входит обман, не исполняют, и я не считаю,
что получил от тебя завтрак, если ты заставил выблевать все, что
я съел, или, лучше сказать, ты отпускаешь меня не менее голодным,
нежели принял.
Лаврентий:
Поверь мне, не потому я хотел взять у тебя обещание, чтобы обмануть:
ибо какая была бы мне выгода, когда не было позволено дать тебе
завтрак? Вследствие этого, поскольку ты был прекрасно принят и благодарил
меня за него, ты неблагодарен, если говоришь, что был побуждаем
мною его выблевать и что я отпускаю тебя таким же голодным, как
ты пришел - это означает, что ты добиваешься обеда, а не то, что
ты хочешь пожаловаться на завтрак и требуешь подать тебе нектар
и амброзию, т. е. пищу богов, а не людей. Я подал тебе рыб и птиц
из своего вивария и вино с окрестных виноградников, нектара же и
амброзии домогайся у Аполлона и Юпитера.
Антоний:
Какую амброзию или какой нектар вещи поэтические и вымышленные,
ты упоминаешь? Оставим эти пустые вещи пустым и выдуманным богам
Юпитеру и Аполлону; из каковых вивариев и кладовых доставал припас
для завтрака, из тех же желаю и обед.
Лаврентий:
Неужели ты считаешь меня настолько грубым, полагая, что я отпущу
друга, пришедшего ко мне на обед? Но, так как я видел чем завершится
рассмотрение этого вопроса, я уже тогда позаботился о себе и заставил
тебя дать обещание, согласно которому ты не будешь после этого требовать
от меня что-либо, помимо того, о чем было спрошено. Поэтому я поступаю
с тобой не столько по справедливости, сколь беспристрастно. У других
ты, может быть, найдешь этот обед, который у меня, если ты считаешь
должным доверять Дружбе, нашел не полностью.
Антоний:
Не буду тебя больше обременять, чтобы не показаться неблагодарным
творящему добро и недоверчивым любящему, но, однако, посоветуй к
кому мне обратиться?
Лаврентий:
Если я смогу это, то не отпущу тебя и пойду обедать с тобой.
Антоний:
Ты считаешь, что никто не обладает, как ты говоришь, божественной
пищей?
Лаврентий:
Почему бы мне так не считать. Разве ты не читал слов Павла, сказанных
о двух сыновьях Ревекки и Исаака? “Ибо когда они еще не родились
и не сделали ничего доброго, или худого (дабы изволение Божие в
избрании происходило не от дел, но от призывающего), сказано было
ей: больший будет в порабощении у меньшего. Как и написано: Иакова
я возлюбил, а Исава возненавидел. Что же скажем? Неужели неправда
у Бога? Никак. Ибо он говорит Моисею: кого миловать, помилую; кого
жалеть, пожалею. Итак, помилование зависит не от желающего и не
от подвизающего, но от Бога милующего. Ибо Писание говорит Фараону:
для того самого я и поставил тебя, чтобы показать над тобою силу
мою и чтобы проведано было имя мое по всей земле. Итак, кого хочет,
милует; а кого хочет ожесточает. Ты скажешь мне: за что же еще обвиняет?
Ибо кто противустанет воле его? А ты кто, человек, что споришь с
Богом? Изделие скажет ли сделавшему его: зачем ты меня так сделал?
Не властен ли горшечник над глиною, чтобы из той же смеси сделать
один сосуд для почетного употребления, а другой для низкого?”
И немного позднее,
как будто бы чрезмерное сияние мудрости Бога ослепило его глаза,
он восклицает: “О, бездна богатства, и премудрости, и ведения Божия!
Как непостижимы судьбы его и неисповедимы пути его!” Ведь если этот
избранный сосуд, который был восхищен вплоть до третьего неба и
слышал сокровенные слова, которые человеку нельзя пересказать, [хотя,
он] не только не мог их пересказать, но даже воспринять; так кто
же [будет] надеяться, что сможет их отыскать и постичь? И старательно
отметь то, что не полагается таким же образом, что свобода воли
мешает божественной воле и предвидению; ибо воля имеет предшествующую
причину, которая коренится в божественной мудрости. Ведь поскольку
он является наимудрейшим
и наилучшим, то тем самым приводится достойнейшее обоснование того,
почему к одним проявляет твердость, к другим милосерден; и нечестиво
мыслить иначе: он не является абсолютным благом, если не поступает
хорошо; в предвидении же нет никакого предшествования или какой-то
причины всего доброго и справедливого; ибо не так мы говорим: почему
он предвидит это или почему желает, чтобы было так? Мы, со своей
стороны, спрашиваем только: сколь же благ Бог, убирающий свободу
воли; убирает же всякий раз тогда, когда невозможно, чтобы произошло
иначе, нежели он предвидел. Сейчас же, проявляя к одному твердость
к другому милосердие, он не привносит никакой необходимости и не
лишает нас свободы воли, поскольку делает это наимудрейшим и наисвятейшим
образом; скрытый смысл этой причины он поместил в некоем тайном
месте, как бы в сокровищнице. Я не скрою того, что некоторые, задумавшие
вникнуть в этот смысл, говорят, что те, которых наделили склонностью
ко греху и отвергли, были подвергнуты этому по справедливости: ведь
мы состоим из того первовещества, которое было запачкано виною прародителей
и превратилось в глину. Но, поскольку я пройду мимо многого, отвечу
только на один довод, почему сам Адам, сделанный из незагрязненного
вещества [материи] и не обладавший склонностью ко греху, почему
он сделал всю первоматерию, из которой состоит его потомство, глиной?
Подобное
этому случилось с ангелами, из которых одни были склонны ко злу,
другие следовали милосердию, хотя они были одной и той же субстанции;
той самой незапятнаной первоматерии, которая до сих пор, как я бы
осмелился сказать, сохраняет природу субстанции и качество материи,
как говорится, золотой; и никто из них не изменил, благодаря избранию,
свою материю к лучшему, и по причине осуждения, не изменил к худшему;
и одни, как сосуды избранные для служения на божественном престоле,
получили милость, другие же могут рассматриваться как сосуды, которые
убрали с глаз: что оскорбительнее, нежели то, если бы они были глиняными,
тогда бы все заподозрили непристойность и нечистоту; поэтому более
достойно жалости их проклятие, нежели проклятие людей. Ведь золото,
из которого сделаны ангелы, если загрязнено, получает большее оскорбление,
нежели серебро, из которого сделаны люди. Поэтому в Адаме не
изменилась серебряная
материя, или, если угодно глиняная, но осталась той же самой, что
была прежде. Следовательно, какова в нем была, такая и в нас. Разве
не свидетельствует Павел, что из одной и той же глиняной массы сделаны
одни — в честь, другие— в оскорбление? И не следует говорить, что
сосуд для почитания сделан из нечистого вещества. Итак, мы сосуды
серебряные, предпочитаю называть их так, чем глиняными, и были долго
сосудами оскорбления, осуждения и, я бы сказал, смерти, а не склонности
ко злу. Ибо обрушил на нас Бог из-за греха прародителя, в ком мы
все согрешили, наказание смертью, [а] не вину, которая происходит
от склонности ко злу. Свидетельствует так ведь Павел: “Однако же
смерть царствовала от Адама до Моисея и над несогрешившими подобно
преступлению Адама, который есть образ будущего” .
Поэтому,
если вследствие греха Адама мы склонны ко злу, то, без сомнения,
Христовой благодатью освобождены, и после этого не можем быть склонными
ко злу, что так и происходит. Ведь многие из нас имеют склонность
к греху, поэтому все, кто крестился в смерть Христову, свободны
от первородного греха и от этой смерти; но только те из них, которые
следуют милосердию; тем, которые сами себя склоняют ко греху, [согрешившим]
подобно Адаму и ангелам, недостаточно крещения. Итак, пусть ответит
кто хочет, почему одни склонны ко греху, другие к милосердию, и
его я скорее признаю ангелом, нежели человеком; если только это
известно ангелам, во что я не верю, поскольку Павлу (смотри сколь
высоко я ценю его) это не было известно. Поэтому, если ангелы, которые
всегда созерцают лик Бога этого не знают, каково, однако, наше безрассудство,
когда мы желаем знать это? Но прежде, чем мы кончим, должно сказать
кое-что о Боэции.
Антоний:
Кстати ты вспомнил о нем, конечно я беспокоился о том человеке,
который надеялся, что познает это и сможет научить других, не на
том пути, по которому шел Павел, но, однако, следуя туда же.
Лаврентий:
Он не только полагался на себя больше, чем должно, и подступал к
вещам столь великим для его сил, но и направился не туда и не завершил
пути, на который вступил.
Антоний:
Почему же?
Лаврентий:
Слушай, ибо это то, что я хочу сказать: ведь первым сказал Павел:
“Не от желающего и не от подвизающего, но от Бога милующего”. Боэций
же во всем рассуждении не в каких-то словах, но на деле доказывает:
не согласно божественному провидению, но по воле и желанию человека.
После этого не достаточно говорить о божественном провидении, еще
не поговорив также о божественной воле, что коротко говоря может
быть доказано на основании твоего поступка, поскольку, не удовлетворившись
изложением первого вопроса, ты посчитал должным исследовать другой.
Антоний:
Если я глубоко рассмотрю твои доводы, то ты выразил более правдивое
мнение о Боэции, против которого даже он сам не должен был бы протестовать.
Лаврентий:
И ты считаешь, что есть причины, по которым христианин отступает
от Павла и никогда его не вспоминает, когда обращается к тому предмету,
который он толковал; и даже во всем сочинении об утешении почти
нигде не отыскиваются свидетельства о нашей религии, нигде не упоминается
о вещах, имеющих отношение к наставлению в блаженной жизни, и о
Христе.
Антоний:
Я считаю, что это было потому, что он был страстным почитателем
философии.
Лаврентий:
Ты считаешь наилучшим образом и постарайся так же хорошо понять:
ведь я считаю, что никакой страстный поклонник философии не может
быть угоден Богу. И потому Боэций, следуя на север вместо юга, привел
флот, нагруженный вином, не в родной порт, но был отброшен к варварскому
побережью и чужим берегам.
Антоний:
Докажи мне все, что ты сказал.
Лаврентий:
Итак, мы подходим к заключению и, на этот раз, завершаем, так как
я, думаю, удовлетворил тебя, домогающегося узнать о предвидении,
божественной воле, Боэции: то, что осталось, я скажу не ради говорения,
но поощрения, хотя, поскольку ты обладаешь хорошо организованной
душой, ты не желаешь поощрения.
Антоний:
Делай же. Поощрение всегда было благоприятным и полезным. Я обыкновенно
получаю его радостно как от других людей, так и от наиболее близких
и серьезных друзей, каковым я всегда считал тебя.
Лаврентий:
Я, разумеется, поощрю не только тебя одного, но всех, кто присутствует
здесь, и в первую очередь себя. Я говорил, что причина божественной
роли, которая карает одних, других же милует, не известна ни людям,
ни ангелам. Если, вследствие незнания этой вещи и также многого
другого, ангелы не охладели в своей любви к Богу, не отступили от
порядка служения, не считают, вследствие этого свое блаженство умаленным,
почему же мы, по этой причине, должны отпасть от веры, надежды и
любви и как бы изменить императору? И если мы испытываем доверие
к мудрым мужам, даже без особого на то основания, но вследствие
их авторитета, то неужели мы не имеем его ко Христу, который есть
мощь и мудрость Бога? Он сказал, что он хочет спасти всех и не желает
смерти грешника, но более того, [желает] чтобы он обратился и жил.
И если мы доверяем деньги без расписки другим людям, то неужели
от Христа, в котором не проявилось никакого коварства, потребуем
расписки? И если доверяем жизнь друзьям, то неужели не отважимся
доверить ее Христу, который ради нашего спасения принял и жизнь
во плоти и смерть на кресте? Мы не знаем причину этой вещи: что
же следует? Мы стоим за веру, а не за вероятность, основанную на
доводах разума. Много ли дает знание для укрепления веры? Смирение
больше. Свидетельствует апостол: “Не высокомудрствуйте, но последуйте
смиренным”. Полезно ли знание божественных вещей? Полезнее любовь.
Ведь говорит так же апостол: “знание надмевает, а любовь назидает”.
И дабы ты не считал, что он говорил только о человеческой науке,
свидетельствует: “И чтобы я не превозносился чрезвычайностью откровений,
дано мне жало в плоть”. Мы не желаем знать высокое, но боимся стать
подобными философам, называющим себя мудрыми, но сделавшимся глупцами,
которые, чтобы не показаться кому-нибудь невеждами, рассуждают обо
всем, задирая к небесам свои морды и желая забраться туда, чтобы
не сказать, разодрать их [небеса], подобно гордым и безрассудным
гигантам, которые были повергнуты на землю мощной дланью Бога и
погребены, как Тифон в Сицилии, в аду. И одним из первых среди них
был Аристотель, в котором наилучший и великий Бог раскрыл гордыню
и безумие как его самого, так и других философов, и даже осудил
их. Ибо, когда не смог он понять природу Эврина, он бросился в пучину
и был поглощен ею, но перед этим, однако, изрек: “Поскольку Аристотель
не постиг Эврипа, Эврип постиг Аристотеля”. Что же надменнее и безумнее,
чем это? Или каким образом Бог может с помощью более открытого суждения
проклясть ум этого других ему подобных, нежели позволив им, вследствие
непомерной страсти к знанию, впасть в безумие и лишить себя жизни,
скончавшись, я бы сказал, от смерти более мерзкой, чем преступнейший
Иуда? Итак, постараемся избежать страсти к знанию высокого, удовлетворимся
более низким. Ибо нет ничего более важного для христианина, нежели
смиренномудрие; ведь таким образом мы постигаем Бога в более величественном
обличии, отсюда и написано: “Бог гордым противится, а смиренным
дает благодать”. Что до меня, то дабы достичь этого я не буду более
заботиться об этом вопросе, чтобы не постигнув божьего величия,
не быть ослепленным его светом, что, надеюсь, также сделаешь и ты.
Это я имел в качестве поощрения, о котором говорил, и сделал это
не столько, чтобы воодушевить тебя и других людей, сколько для того,
чтобы обнаружить убеждение своего духа.
Антоний:
Это же поощрение наилучшим образом и обнаруживает твоя убежденная
душа и нас, чтобы ответить за других, пылко воодушевляет. Разве
ты не запишешь и не придашь литературную форму этому спору, который
был между нами, чтобы сделать сопричастными к нему других добрых
людей?
Лаврентий:
Хорошую вещь ты предлагаешь. Мы сделаем других судьями и, если это
будет хорошо, сопричастными этому делу, и раньше всех мы пошлем
этот записанный и литературно обработанный спор епископу илеридскому,
поскольку я не знал никого, чье суждение хотел бы предпочесть, и
когда он одобрит, я не побоюсь неодобрения других. Ведь я воздаю
ему больше, чем Антимах Платону или
Туллий Катону.
Антоний:
Ничего лучше ты не можешь сказать или сделать, и, я прошу, сделай
это, как можно быстрее.
Лаврентий:
Так и будет.
Конец
диалога о свободе воли.
|