Колюццио
Салютати
ПИСЬМО
ОТ 14 ИЮНЯ 1404 г. ГАЛИЕНО ДА ТЕРНИ
ГАЛИЕНУ
ИНТЕРТЕРРАНСКОМУ, КАНЦЛЕРУ ПЕРУДЖИ
О достойнейший
человек и любимейший сын, ты не должен удивляться тому, что я не
получал от тебя известий с того момента, как возобновились переговоры.
После столь долгого времени, когда эта лигурийская гадина препятствовала
столь многому2, я и до сегодняшнего дня не знаю, может
быть, ты изменил свое местонахождение и занятие; вследствие этого,
чтобы получить о тебе сведения, я воспользовался помощью благородного
человека, нашего оратора, который мне как брат, и сделал это, поскольку
хотел все скорее выяснить. А уже после того, как он написал о тебе
дважды, я решил писать тебе самому. Однако ты, более молодой и свободный,
предупредил меня, старого и занятого. Я благодарю тебя за то, что
ты написал первым, а в особенности за то, что ты предложил некий
вопрос для обсуждения, которого тот несомненно заслуживает.
Тем не менее,
прежде чем перейду к тому, о чем ты меня спрашиваешь, прошу тебя,
сообщи мне, Галиено, где это ты обучился тому, чтобы одного человека
называть во множественном числе. Ведь это не присуще твоим родным
и близким, не является также и перуджинским обычаем. Я снова настоятельно
спрашиваю тебя: откуда это ты приобрел привычку разнообразить свою
речь подобными глупостями?
Разве ты, когда
разговариваешь со своим отцом, окажешь ему уважение в том случае,
если почтишь его неправдой? Ну а если ты не знаешь, что я — один,
то напоминаю об этом: я — не толпа, не народ, не другое множество,
так что если ты желаешь разговаривать со мною правильно, то необходимо,
чтобы ты употреблял в разговоре единственное, а не множественное
число.
Ведь, по моему
убеждению, такое обращение совершенно не свидетельствует о почести,
и гораздо лучше и почетнее быть единственным, чем множеством. Поистине
единица, которую греки называли выразительным словом “монада”, обладает
большим совершенством, чем любое другое из чисел, и вследствие этого
благодаря достоинству и совершенству эту “монаду” математики именуют
Юпитером. Таким образом, в дальнейшем обращайся ко мне не иначе,
как в единственном числе, подобно тому, как ты это превосходно делал
в заключительных частях твоего письма.
Ну а теперь
я перехожу к тому, о чем ты меня спрашиваешь. Ты жаждал узнать у
меня: считаю ли я истинным то, что написано у Аристотеля: быть другом
многих людей — не соответствует совершенной дружбе по той же причине,
по которой невозможно любить многих людей одновременно, и данное
высказывание ты также подтверждаешь суждением нашего Цицерона, который
писал, что это явление чрезвычайно ограничено и свойственно узкому
кругу и очевидно, что всякая привязанность соединяет либо только
двух, либо немногих людей.
Что же делать?
Разве я в состоянии превзойти этих авторов как в красноречии, так
и в изяществе рассуждения? Ведь Цицерон обычно говорил об Аристотеле,
что тот был потоком, разливающимся чистым золотом, до такой степени
красноречие било ключом в его драгоценнейших сочинениях. А о самом
Туллии ведь было написано, что римский народ мог сравнивать со своим
могуществом только его дарования5.
Следовательно,
я мог бы в одной фразе ответить тебе на все то, о чем ты спрашиваешь,
и подтвердить ее суждениями подобных авторов. Однако поскольку все
это было изложено таким образом, как если бы подвергалось сомнению
что-нибудь из того, чем ты интересуешься, то я сделал вывод, что
у тебя в душе существует некоторый разлад, так что хотя ты это прямо
и не высказал, но, очевидно, в тебе сильно заговорило стремление
вопрошать.
Ну что же? Пусть
бы я обошел молчанием все остальное, если каждый из двух сочинителей
признает гражданское согласие и дружбу, станем ли мы отрицать, что
среди граждан может существовать дружба не только по отношению к
двум или нескольким людям, но это может быть и между многими. Мало
того, разве не правильнее и справедливее было бы считать, что она
существует и между всеми?
Да разве мы
возьмемся утверждать, что внутри политического общества не существует
блага дружбы, ведь насколько в нем это благо становится более всеобщим,
настолько оно оказывается и более божественным! Или же мы полагаем,
что бог предоставляет эту благодать кому угодно по отношению к одному
человеку или немногим лицам и, однако, отказывает в ней всему сообществу
добрых людей? Однако ты скажешь мне в ответ: а разве они (Аристотель
и Цицерон) не утверждали, что нигде и никогда не говорилось о подобной
дружбе.
Я полагаю, что
само язычество не считало, что это благо очень сильно распространено
вширь, хотя тем не менее некогда и сообщалось о том, как одна когорта
себя с радостью обрекала на жертву для того, чтобы спасти все остальное
войско. Однако в те времена еще не снизошло с небес истинное милосердие,
о котором читаем: пусть у множества верующих будет единое сердце
и единая душа. Из этого возникает (как справедливейшим образом говорил
Иероним6) действительная необходимость в общении, связывающая
узами с Христом, поскольку их объединяет не польза для домашних
дел, не обманчивая и ласкающая лесть, но страх перед богом и изучение
Священного писания7; ведь мы достигаем совершенства,
если следуем христианскому учению, и нам было заповедано: возлюби
ближнего своего как самого себя! А ведь Христос не предписывал нам
невозможного!
Разве кто-нибудь
христианам запрещал находиться во главе истинного, совершенного
общества и состоять в абсолютной дружбе? Почитай исторические сочинения
святых отцов. Ты обнаружишь, что в величайших монастырях и наимогущественнейших
конгрегациях имелось такое единство верующих, что уже не станешь
сомневаться в том, что между ними существовала прочнейшая дружба.
Нет ничего такого,
что препятствовало бы дружбе между многими, а также (как позволю
себе дерзко заметить) и между всеми, кроме непостоянства людей и
их пороков, а также страсти к раздорам, ну и заодно еще и наклонности
и стремления людей к
перемене общества.
Таким образом,
если мы только захотим правильно разобраться в этом вопросе, то
должны отнести то обстоятельство, что не существовала полифилия,
не к невозможности ее достижения, но скорее к затруднениям, вызываемым
таким непостоянством смертных. Как бы то ни было, в основе дружбы
лежит благожелательность, которая является ее источником и стражем.
Если эта благожелательность
оказывается взаимной, то и возникает дружба как в поступках, так
и в речах. Следовательно, и между многими может наличествовать дружба,
поскольку между ними может существовать благожелательность; если
она взаимна и явственна, она может соединять многих одновременно,
а следовательно, это относится и к дружбе, поскольку от нее невозможно
отделить благожелательность; и ничто ей не может препятствовать,
и где бы ни случилась благожелательность, дружба может
быть явственной и взаимной.
И наоборот,
в том случае если (как того хотел Цицерон) рядом почему-либо слишком
мало окажется людей, то может случиться, что никого не найдется
для того, чтобы ответить на любовь, если ты ею сам проникся. Ведь
после того, как благожелательность станет явственной, необходимо,
чтобы она оказалась и взаимной8. Даже если ты считаешь,
что дружба — это привычка (хотя долг дружбы всегда предполагает
действие в избытке), разве мы можем утверждать, что при болезни,
разлуке, при беспомощности
друга или отсутствии известий [о нем] утрачивают силу или исчезают
дружба и привязанность, если только сохраняется чувство долга.
Я не верю, что
ты или же эти авторы так думают или чувствуют. Ведь если привычки
к добродетели приобретены или укоренены образом жизни, то они не
будут уничтожены необузданностью, правда, только в том случае, если
эти привычки настолько упорядочены, что преобладают над страстями.
Разве иной раз не бывает справедлив, отважен, умерен или благоразумен
и такой человек, который обычно не подвержен воздействию этих добродетелей?
А что мешает тому, чтобы нечто подобное приключилось с таким человеком
и по отношению к дружбе?
Что может оказаться
более ужасным, чем то положение, в которое попадает добродетель,
когда козни Фортуны либо подчиняют ее себе (в том случае, если Фортуна
настроена благоприятно), либо же, когда Фортуна становится враждебной,
уничтожают ее9. Если это так, то окажется, что щедрость
останется только для богатых, благотворительность — для тех, кто
владеет величайшими богатствами и могуществом, великодушие — для
.власть имущих, карающая же справедливость — для должностных лиц,
распределение — для стоящих у власти н тех, кто имеет вес в общественных
делах. Точно так же смелость осталась бы только счастливым и несчастным,
которые оказались бы перед слепым выбором, а умеренность — невоздержанным
пли тем, кого мы называем бесчувственными.
Пусть
добродетель укрепляется и сохраняется благодаря привычкам, которые
являются предрасположением души, но не действиями. Положим; но сами
добродетели приобретаются действиями в той степени, насколько этого
желают сами люди.
Я согласился
бы с Августином в том, что добродетель является благим состоянием
души, благодаря которому мы правильно живем, которое никто не использует
во зло и через которое единый бог действует в нас 10.
Однако можно у тебя поинтересоваться: для чего ты обращаешься к
авторитету Философа? Разве кого-нибудь трогает то, что сам он не
являлся другом многих .людей и говорил, будто бы покорствуя разуму?
То же самое
— не тем, что невозможно любить многих одновременно. В чем тут смысл,
объясни мне? Не является ли это повторением
тезиса пли подтверждением сомнительного положения столь же сомнительным
аргументом?
И ведь то, что
стремился доказать Аристотель, опровергается Овидием, который говорит:
Помнится,
ты, мой Греции... да, именно ты говорил мне, Будто немыслимо
двух одновременно любить. Из-за тебя я в беде: безоружен был
и попался. Стыдно сознаться, но двух одновременно люблю и,
и заявляет,
уже отказываясь от числа “два”:
Словом,
какую ни взять из женщин, хвалимых в столице, Все привлекают
меня, всех я добиться хочу 12.
И чтобы доказать
все это с полной очевидностью, с помощью еще более великого и праведного
свидетеля, прочитаю, что сказано о Соломоне: “Полюбил царь Соломон
многих чужестранных женщин” 13; и далее точно так же:
“с ними был соединен Соломон страстнейшей любовью, и было у него
семьсот жен-цариц и триста наложниц” 14. Где истина и
верное суждение? И разве не дозволено нам, пренебрегая авторитетом
Философа, сделать вывод о том, что тот, кто страстно любил тысячу
женщин, цариц и наложниц, подобным же образом и тем более мог бы
иметь тысячу друзей. Ведь ум одинаково велик и у того и у другого.
И наконец, если
добродетель и дружба состоят из привычек и действий (а это уже было
продемонстрировано более чем достаточно), разве кто-нибудь сумеет
применить к себе (в соответствии со словами Философа) положение
о том, что величайшая дружба предполагает и совместное существование,
то есть необходимо, чтобы друзья жили вместе?15.
Да разве не
продолжается дружба между расставшимися? Или же в то время, когда
друг спит, хотя дружба при этом и не проявляется в каких-либо действиях?
Разве при этом люди перестают быть друзьями? Святейший союз дружбы
продолжает существовать и сохраняется между разлученными и спящими,
хотя они в это время не делают и не совершают ничего из того, что
имеет отношение к дружбе. И не следует считать, что во множестве
друзей — большая опасность, чем в одном друге, хотя первое, однако,
если следовать Философу, вообще невозможно, поскольку пришлось бы
заниматься противоречивыми делами16. А именно: радоваться
вместе с одним другом, если тот радуется, с другим же, наоборот,
печалиться и лить слезы, если тот огорчен. Однако это можно совершенно
разделить во времени таким образом, чтобы утром с одним участвовать
в похоронах ближайшего и дорогого человека, с другим же во время
завтрака отпраздновать свадьбу, а немного погодя выражать многочисленные
соболезнования, так что если только обязанности и долг, исполнения
которых требуется от каждого человека в дружбе, не отбрасываются
в то время, когда он служит другому, то не уничтожается и обязательность
дружбы с другими людьми; потому что если некий человек является
другом, то он уже полагает себя ответственным и будет таким впредь
и, действительно принадлежит не себе, а другому.
Короче говоря,
если бы существовало величайшее множество людей, соединенных взаимной
дружбой, то его члены распределились бы по обязанностям таким образом,
чтобы одни утешали скорбящих, другие поздравляли, те поддерживали
бы страдающих болезнями, ну а эти оказывали бы покровительство тем,
кто им нравится. И не смог бы уже никто в этом дружеском сообществе,
если только дружба в нем была бы подлинной, желать того, чтобы была
еще необходимость в дружбе [между отдельными людьми. — Я. Э.}.
Если только
один человек является другом многих, то за ним сохраняются
все обязанности в срочнейших и больших делах, относящихся к милосердию;
он или стремится воспрепятствовать тому, чтобы кто-нибудь мучился,
или пытается принести как можно больше пользы, или пытается уничтожить
зло, или же предлагает, как это сделать.
И все же, хотя
бы я и умолчал об остальном, в том случае, если нам в одно и то
же время приходится думать и горячо вникать в нужды родины и друга,
разве мы не предпочтем общественный долг частным обязанностям? Шестьсот
причин могут иметь отношение как к общественным, так и к частным
делам, и в силу их мы не только честно и похвальным образом отличаем
общественный долг от любви, но даже и не исполняем [дружеских. —
И. Э.} обязанностей, хотя не пренебрегаем долгом и любовью
к другу, а почитаем ее.
Да едва ли возможно
отыскать ситуацию, при которой выбор между друзьями и долгом оказался
бы недостойным и малопочетным. Сколь великим бы ни было множество
друзей, если только оно справедливо носит имя дружбы, количество
подлинных забот не окажется недостаточным, напротив, они будут соответствовать
чрезвычайному изобилию друзей и смогут разрешаться гораздо лучше,
чем в том случае, когда дружба связывает с немногими.
Ведь что такое
для тебя один или два друга? Разве не могут и тот и другой одновременно
заболеть? А что если тебе придется исполнять дружеский долг и обязанности
сразу по отношению к обоим или же оказаться в ожидании подобного?
Или, когда ты сам заболеешь, сумеют ли твои друзья о тебе думать
или помогать? Ну а если что случится? И ведь может случиться. Разве
мы не говорим, что некая дружба распалась или же оказалась в чем-то
несовершенной. Последнее, правда, не совсем верно.
Ведь дружба
остается привычкой, хотя бы она и оказалась лишенной всяких проявлений,
и она присутствует в душе, даже если в силу необходимости и не может
открыто выказаться.
Друзья сохраняют
дружбу, даже когда спят, даже когда разлучаются. И это, безусловно,
так, хотя некоторые из спорящих отрицают, что это возможно. Я отнюдь
не стремлюсь противоречить Философу или же отрицать в какой-либо
степени суждения нашего Цицерона, но и тот и другой высказывают
мысль о том, что подлинная дружба является редкостью; Аристотель
еще говорит и о ее трудности.
Я полагаю, что
поскольку они не сталкивались с множеством друзей, то сами скорее
страстно желали этого, чем на это надеялись. Мы же, читая сейчас,
что так бывало, горько сожалеем, что подобного нет и теперь, и отмечаем,
что в душе-то они не отрицали подобной возможности.
Теперь, я полагаю,
ты имеешь мое подлинное и откровенное суждение по данному вопросу.
Однако ты совершенно свободен мыслить так, как тебе хочется, ведь
я совсем не стремлюсь, чтобы ты или другие были скованы моим авторитетом,
который нисколько не стоит оценивать более того, чем следует.
То,
что ты стремился узнать и что я изложил тебе с любовью к разуму,
я сообщаю немногим. Это не дружба по Аристотелю, для которой он
желал, чтобы она представляла собой взаимную доброжелательность,
связанную состраданием, то есть чтобы люди одновременно и взаимно
имели бы отношение к исполнению обязанностей подлинной дружбы. Но
ведь, как ты помнишь, в книгах Платона утверждается, что не существует
долга дружбы, но имеются исключительно общественные обязанности.
Я благодарен тебе за высказывание Цицерона, которое гласит: ничего
нет более любимого, чем добродетель, ничего не существует такого,
что сильнее бы привлекало людей к тому, что необходимо , почитать.
И конечно же, когда мы смотрим на людей, которые прежде были другими,
но изменились под воздействием добродетели и порядочности, то мы
ими в высшей степени восхищаемся,
Будь здоров.
Флоренция, 18-е календы июля.
Сочинения
итальянских гуманистов эпохи Возрождения (XV век). Под ред. Л.М.
Брагиной. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1985. С. 42-47.
|