Франческо
Петрарка
Африка
Предуведомление
к песни первой
В чем причина
бед, какой роковою ошибкой
римский меч. финикийским мечам подъялся навстречу,
чтобы решить борьбу по воле неверного Марса,—
это — первой песни предмет. Объятый глубоким
сном Сципион, увидя себя на своде небесном,
здесь узнает про жестокую смерть отца и отцова брата,
здесь узнает, какая посмертная участь
лучшим дана из мужей, и видит души блаженных,
коим не. скоро еще суждено сойти к человекам.
ПЕСНЬ
ПЕРВАЯ
Тоже и мне честного
в трудах и грозного в бранях,
муза! мужа воспой, которому Африка званье
в вечную славу дала, сокрушась клинком Италийским!
Всласть уста утолить Геликонской влагой святою,
милые девять сестер! дозвольте, если забавны
вам стихотворства мои: я вновь в пристанище сельском,
луг со мной и ручей и полей безмолвие праздных,
реки со мной и холмы, со мною сени лесные —
все воротила мне Фортуна, а вы воротите
песни певцу, вы пыл воротите!
Ты же, надежды
горний Оплот, Упованье людей, присночтимый Попратель
прежних богов и Эреба цепей, Ты, Коего тело
беспорочное зрим в наготе и в стигматных ранах,—
иже если в небесех, помоги! С Парнасских отрогов
благочестивую песнь принесу к Тебе, ежели будут
любы песни Тебе, а если придутся нелюбы,
слезы примешь мои. Безумный, капля по капле
долгий коплю я плач, пока изольюсь пред Тобою!
Ты, из героев герой, властитель , земли Тринакрийской,
стран закатных краса, поколенья нашего слава,
ты, чьим судом на престоле певцов воссесть я достигнул,
лавр долгожданный стяжал и Поэта знатное званье,
ныне тебя ми молю! Прими приветно и кротко
сей подносимый дар: пусть в скуке виршей неспешных
мнится, будто бы слух я тешу порожним бряцаньем,
так уж зато и в конце читателю меньше досады,
Ты сквозь годин череду навек и наверно к потомкам
дальний мостишь себе путь - кому же дерзости станет
хаять то, чти по праву тебе? Такою оспорит
всякий сведущий муж. которого сведущим мужем
сам ты - лишь, мигни! - и назначишь. Гляди, как во храмах
робкой толпе на позор висят трофеи, а выкинь
вон их - им зрителей нет. Толико с честью твоею
сопряжена удача моя: в сени милосердной
славного имени я не страшусь язвящей отравы
зависти - так захоти сокрыть и от злого забвенья,
дабы в снедь червям обо мне не сгинула память.
Лучший из королей, молю, приди мне на помощь,
ласковым взором приветь, защити благочестною дланью,
я же до звезд досягну твоих деяний хвалою
достодолжной и песнь, сложу, коль случаи дозволит—
скоро сложу, ибо близкая смерть не терпит отсрочек!
песнь о честном короле и дивных твоих королевских
подвигах, коим мы все самовидцы, хоть раньше о равном
слуху никто не слыхал! В заботах сходных нередко
вспять обращались певцы: иные стремились не ближе
тысячелетней меты, а иным и такая зазорна.
Собственный век не уважил никто, дозволяя привольно
музе лукавой бродить по торным тропам ничейных
дел и времен: один вспоминал троянцев погибель,
Фивы пел другой и Ахилла юного прятки,
третий гласил о римских костях в Эмафийских долинах -
так не пристало и мне деянья недавние славить,
но преисполню дух Авсонийским Марсом, исторгшим
Афрскую нечисть с земли вперекор всесильной гордыне!
Сердцем влекомый всегда к тебе, король, воротиться,
ныне тропу проложу в обход твоих подвигов громких,
робость смутивших мою: величью подстать величавость,
я же помыслить страшусь соседствовать в чести с тобою.
Лучше дар испытать, где проще, и ежели в деле
не подведет простом, тогда с окрепшею силой
к высям твоим воспарю! Преславная Парфенонея
снова откроет мне широкие стогны и снова
в римском меня венке узрит и в званье Поэта.
Ныне я первый росток щиплю с нерасцветшего древа,
ради почина в предмет молодца избрав Сципиона,
после придет черед плодоносным ветвям — героем
станешь сказанию ты, сиятельный! мин укрепляя
шаткий калам, певцу твоему твоею же славой
лучший прежнего лавр добудешь от нашего века.
Где причина
зол? Откуда бедствий начало
произошло? И кто виноват, что лютой враждою
влажной меже вопреки взъярилось племя на племя?
Ливию кто воздвиг на Европу? Кто двинул Европу
в Ливию, обе страны очередным губя истребленьем?
Что до меня, то без долгих трудов таковую причину
уразуметь могу: всех зол отравленный корень —
зависть, коей побег при самом всходе смертелен.
Грустно в слезах лицезреть любую чужую удачу,
а на процветший Рим глядеть наипаче несносно,
Так ревновал Карфаген от начала, а после со злобой
равным совместника зрит, а вскорости силой
возросший видит град — и пора учиться покорству пред новым
мощным владыкой и дани нести, и чуждых законов
слушаться, и глотать обиды, пенями полнясь,
полнясь угрозами, ибо невмочь злосчастной гордыне,
не закусить удила, свои же беды удвоив.
Сушат тоска и стыд мужей, надолго познавших
рабского бремени груз, да притом в жестокие души
подлая вкралась корысть, ненасытная в алчных желаньях
Оба города ждут одного: надеются оба
править своим и чужим, и оба мнят, что достойны
оба народа держать, над целым начальствуя светом.
Да и урон велик;
уже насильем неправым
остров Сардинский отъят, взята в полон Тринакрия,
тоже Испания, общий сосед враждебных народов.
Эта страна, желанная всем, завидной добычей
всем на терзанье дана и в долгие ввергнута муки -
точно как стаей волков настигнута, мечется в страхе
тучная жиром овца: сюда ли от пасти зубастой
или туда? —но нет! мокра от собственной крови
падает, чтобы ее размыкали хищники тело.
Самая местность стране во вред: положила Природа
быть ей меж двух племен, у коих враждою воздвиглись
брег на брег, на думу душа, па державу держава.
бог на бога, закон на закон и злоба на злобу;
даже стихии—в войне: друг другу ветры навстречу
рвутся, и в пенном бою морские дыбятся волны.
Трижды в схватках лихих изливалась ненависть кровью;
первая — битвам почин, во второй почти до победы
дело дошло, как ведаешь сам, а в третьей навеки
бранный решился спор, непомерных трудов не доставив.
Повести нашей предмет великой распри средина,
подвиги славных вождей и второй войны завершенье.
Звездного юношу
зрит, изнурясь мятежниною смутой,
жестоковыйный край Гесперийский - время изведать
Римского бремя ярма и ратей мощь Авсонийских;
время пришло стремглав бежать морскою дорогой
финикиянам - все для них в страх; полководца младого
громоразящая длань и нрав, и самое имя,
и новизна страстей боевых, и бедствий военных
знатный кровью почин - итак, Гасдрубал вероломный
еле до маврских брегов достигнул от скорого прячась
натиска,-
так олень затравленный мчится в испуге,
чуя псов за спиной, по крутым отрогам: смятенный
перевести бы дух в укрытье дальних утесов.
Вот до края
земли шагнул укротитель иберов,
до рубежа, где челны и волны трудом переменным
камень крушат Столпов - сюда колесницу с зенита
топит вечерний Феб омыться от пота и праха.
Сей рубеж для силы людской заповедан Природой
властной: никто преступить да не смеет! - и тут полководец
стал, не насытив пыл воинственный и сокрушаясь
о недобитых врагов спасенье. Нежнее Фортуна
не, приласкала дух любочестный, ибо пятнала
подвигов славных блеск Карфагена прежняя целость.
Въяве отселе видать, как упрямец издали мстит
дротом дрожащим, вцепясь в древко полумертвою дланью,
да и худая молва, докатившись, от дальней отчизны,
войску гласит и вождю о новом великом позоре:
как одну за другой Авсонийские крепости боем
взял Ганнибал и до Римских врат достигнул пожаром,
как изничтожил вельмож, дотла закатные земли
выжег и пашни всхолмил телами мертвыми павших.
Мести сыновий долг велит благочестью немедля
начатый труд завершить: да упьются мучителей кровью
лютой родимых святынь пепелища и отчие маны,
да истребится стыд с чела страны Италийской!
Страсть сия трепещет в груди пресветлого сына
Сципионова — лик озаряет, огнем полыхает
в юных очах, пожар распаляет в пламенном сердце:
ночь в тревогах, и заботах день, полководцу покоя
нет ни на час, ибо нет узды ретивому духу.
Средь таковых трудов, когда, укутаны мраком
ласковой ночи, луга росистые дремлют и греет
нежных объятий теплом Тифония хладного старца —
греет, пока не зовут госпожу рабыни, на прялках
века прядущие нить, отворить розоцветные двери
настежь и распахнуть окошек сверкающих ставни —
как-то пришлось и ему забыться. Усталые вежды
сладким смежились сном — и тут с безмолвного свода
сквозь пелену облаков исполинскою тенью родитель
милому чаду предстал, являя отверзтые раны
на животе, па груди и на всем изрубленном теле.
Юноша, сколь ни смел, цепенеет в ужасе: члены
хладны, дыбом власы, но пришлец отеческой лаской
страх унимает и к сыну гласит приветное слово:
“Нашего рода
краса бессмертная и во вселенной
слава! единый оплот качаемой смутой отчизне!
ты не пугайся, но все, что скажу, прилежно запомни.
Сой короткий час - из коего, если захочешь
многое выйдет тебе на радость Олимпа владыки
редкостный дар: мольбами склонен, соизволил он неба
звездный отверзнуть рубеж, допустив до полюсов горних
вживе тебя, а меня тебе назначив вожатым,
дабы ты светила прозрел па петлистых дорогах
и отечества труд, и твой, и судьбы какие
туго-натуго странам земли прядут втихомолку
сестры - зорко гляди! Видны ль в обители Австра
грузные стены и гнусный чертог, на холме проклятом
строенный хитрой женой? Видны ли лютых смутьянов
сходки и жаркий ток толпою пролитой крови?
Горе! на нашу беду сия твердыня воздвиглась!
Горе! край к италиянкам злой! иль вновь воздымаешь
сломанный меч и гонишь полки и кладбищенский пепел?
Баграда тонкая! ты ль над Тибром победным возгордилась?
Дикая Бирса! ты ль взнеслась Капитолия выше?
Что ж, попробуй опять — по плетке признаешь хозяйку!
Этот подвиг тебе, дитя! и этою славой
Марс по праву тебя с богами сравняет — порукой
раны святые мои, которыми щедрой отчизне
долг я отдал сполна и которые доблести бранной
путь открыли горе, к когда терзали мне члены
вражьи клинки и скорбела душа, отрываясь от плоти,
боль утишалась — клянусь! - лишь сознаньем великой отряды
ибо я зрел, как но смерти моей отважный отмститель
в нашем восстанет роду, и сия благая надежда,
прежде изгнав боязнь, легчила горькую муку”.
Так он изрек, а сын к нему приникает, взирая
в скорбной тоске на злодейство ран, кровавящих тело
от головы до пят,—душа томится кручиной,
слезы рекою текут, из груди без удержу рвется
стон, и, прервав отца, возглашает юноша с плачем:
“Горе и ужас очам! Кто смел жестоким железом
милое сердце пронзить? И чья десница дерзнула
достопочтенный лик оскорбить преступным ударом?
Отче, ответь! никакую речь невозможно мне слышать
прежде ответа!” — и слезной мольбы возвышенный отзвук,
полня небес немоту, обители звездной достигнул,
Если прилично
сравнить высокое с низким, то рыба,
из пресноводной реки нырнувши в море и горечь
чуждой соли хлебнув взамен знакомой и сладкой
влаги, - даже она навряд ли так изумится, как изумился
соям святой. Обида и злоба,
гнев, печаль, пред будущим страх, пред смертию трепет,
тысячи прочих забот горемычного нашего мира,
ради которых мы счастья часы упускаем и скукой
лучшие годы мрачим,— вот зрелище бренной юдоли;
а в небесах, осиян прнсносущим светом, не меркнет
ясный день — не грызет его грусть, тоска не тревожит,
ненависть не пламенит; но впервые звук непривычный
слуха коснулся богов: взнеслось благочестное слово
в недостижимый свет, безмолвие вечное полня.
Сына кротко
обняв и нежною лаской смиривши
слезные всхлипы, отец его наставляет сурово:
“Не расточай печаль, сие отнюдь неуместно
здесь и сейчас, а ежели ты столь сильно растроган
зрелищем ран, то пора отечества беды проведать.
Слушай же — много сказать я словах я должен немногих!
Средь Гесперийских
ночей победоносные стяги
наши и дружные нам шестое видело лето,
но заскучал я в трудах войны неспешной - тогда-то
ты мне, Фортуна, сонет ниспослала со знаменьем. Знатный
и несчастливый совет: тайком несносное бремя
с братом родным поделить и войну тихоходную разом
с двух пришпорить боков. Вот так, неправой вещуньей
разлучены, мы полки с половинной у каждого силой
гоним вдогонку врагу, вдогонку все далее рознясь
Тут отрясли с веретен усталые пряхи до срока
нашу пряжу, и Марс свои знамена покинул,
ибо, честного боя страшась с превосходной судьбою,
мавры в трудный свой час прибегают к уловке коварной -
нам на погибель они сию изощрили науку!
Так растлены врагом кельтиберы: подсобною ратью
с братниным войском шли они в бой, но в постыдное бегство
подлою мздой увлеклись, на вечные веки наглядный
нашим вождям урок преподав — да не будут надежны
мощью чужой, а лучше своим воителям верят.
Брат грозит беглецам богами, долгом и честью —
тщетно! бегут наутек — толико злато всевластно!
Святость, верность, стыд — вы пред золотом прах и бесценок!
Строй без подмоги гол, и вот напролом без дороги
брат отступает, полки торопя в знакомые горы:
нет им иного пути, напирает недруг свирепый,
скорый догнать и добить отходящих последним ударом.
Тоже и я в походе
моем в отдаленье от брата
ратью настигнут врагов, которых помощью тайной
злобный предатель крепит. Пора трубить отступленье,
но и того нельзя! От милого брата отрезан,
войском скуден и с трех сторон безвыходно заперт
вражьими станами, был я в плену у гиблого края.
С нами мечи, бежать не дано, единое можем
в свой последний час — и колем, и рубим, и режем
мавров проклятых, да канут в Эреб лукавые тени!
Только гнев и боль нас бодрят, отнюдь не рассудок
и не наука войны!
Вот так же пасечник хитрый
в ладном доспехе на сладостный рой выходит походом:
пчелы трепещут во тьме, а после в тоске покидают
гнезда сытных сот, что постным устланы воском,—
рвутся наружу, жужжат наугад, отовсюду вслепую
жалят обидчика лик, но настойчив и неотступен
сметливый вор и, стерпев безвредные раны,
победно рушит и грабит медовый дом благочестного рода.
Равно и нам
средь беды последняя лучшая радость —
месть враждебной орде, которую в ярости скорой
бьем копьем и мечом, мешая ненависть с кровью,
но недвижим их строй, как незыблемы натиском Австра
Эрикс в венце облаков и звездодержательный Атлас.
Длить ли рассказ? Вот так, беспечные, гибнем под тьмами
воинов и клинков - привычно зависть Фортуны
правым противится! Тут в груди у меня цепенеет
сердце; уловку врага постигаю и смерти соседство.
В страхе — не за себя, за отечества честь! - поспешаю
речью уместной взбодрить смятенных соратников души:
“Воин! открылась тебе тропа крутая к кончине
славной — иди же за мной, как часто хаживал прежде
с большей удачею, но никогда не с большею честью!
Да не страшит тебя острый булат и лик предстоящей
смерти: за краткую боль великий Маворс заплатит
щедро, и кровью твоей воссияют милые внуки.
Помни свой род и с охотой прими отеческий жребий!
Робкий умрет и храбрый умрет — обоим Природы
непререкаем закон и недолог век у обоих,
пусть же после трудов опасных на суше и море
будет нам смертный час угоден: только для храбрых
радостной смерти удел, а жалкой толпе достается
с жизнью прощаться в слезах, причитая в ужасе тщетном.
Долгую славу сулит быстротечность мгновений последних—
ринься же смело вперед, латинского племени отпрыск,
в поле открытом умри! Пока дозволяла Фортуна,
мы побеждали и сеяли смерть меченосною дланью;
ныне вспять катит колесо, а нам предовольно,
если телами путь врагу заградим — и по грудям,
по плечам, по очам свирепым, по яростным лицам
пусть посмеет пройти! Замкнем их мертвой горою,
валом осадным запрем — да узнает лютая дикость
истинных доблесть мужей, да протопчет дорогу по трупам
римским, кои врагу и в бледности смертной ужасны.
В бой, благородный полк! Впереди завидная смелым
гибель, которой в хвалу вовеки в капищах римских
будут ладан курить и лить благочестные слезы”.
Речью моей зажжены,
они, как град из отверстой
тучи, рушатся в бой: я первый под копья и стрелы
в гущу кидаюсь врагов безвозвратно кануть средь брани,
следом на верную смерть молодцы отважные рвутся —
рубим и гибнем. Что же еще, коль малой дружине
противустали тьмы? Но ты об участи брата
ждешь услыхать. Увы! ему в краях Гесперийских
счастья не больше: вотще из гибельной бездны стараясь
вынырнуть — точно как я — задавлен бедою великой
был наконец и он. Не бывало смерти прекрасней
братниной смерти! Сколь дивно для всех согласие жизней,
ненарушимое ни па миг ни малою распрей:
дом един и хлеб един, и дума едина,
после едина смерть, и сокрыт в единой могиле
прах обоих тел, и почти в единое время
мы вознеслись сюда, где нет нам дела до прежней
бренной темницы,— глядим с высоты на презренные язвы
плоти постылой и вида оков страшимся знакомых,
кои свободе тесны. Что мы ныне, то нам и любо”.
Сын ему в слезах: “Братолюбием, милый родитель,
сердце мое ты до дна проницаешь, однако же мщенью
мало бездейственных слов, но потребно сущее дело.
Только ты прежде ответь, предивный, чтить ли живыми
брата, тебя и других, кого именует привычно
мертвыми Рим?” — На это отец с улыбкою тихой
рек: “Горемычный люд! в сколь темпом влачишься ты мраке!
Сколь непроглядна мгла, в которой без правды коснеет
род человечий! ведь сущая жизнь — единственно эта,
ваша же мнимая жизнь есть смерть. Ты пристальным оком
глянь па брата: ужели не зришь, как твердая поступь
смерть попирает? как грудь необорною силою дышит?
как пламенеет взор и краса чарует живая?
Даже в затылках видна собранья славного знатность -
кто же при мне дерзнет сих мужей ругать мертвецами?
А между тем и они, людской причастные доле,
дух испустили честной и в срок земле воротили
плоть. Но приметил ли ты приближение нового сонма,
коего радостный блеск лучезарного полдня светлее?”
“Вижу, сиятельный! право, вовек очам не бывало
зрелища слаще — и ныне душой пытливой взыскую
ведать их имена. Не отвергни просьбы, родитель,
ради Юпитера, ради богов, ради Солнца всезряща,
ради Фригийских святынь, коль пращуров помнишь пенаты,
ради родных очагов, коль и тут они милы — исполни!
Истинно, если глаза не лгут, немало знакомцев
зрю среди сих пришлецов: мне памятны стать и повадка,
тоже и лица, хоть в чуждых лучах,— знакомые лица,
видел я их, я жил среди них в отеческом граде!”
“Память твоя
верна! Вот этого маврская хитрость
только недавно с землей разлучила: в битве неравной
сгинул, увы! Марцелл, в таких-то годах легковерен;
ныне, еще не забыв о погибельной брани, он с нами
радостный делит полет в пространности высей небесных.
Следом поодаль Криспин, которого враг вероломный
за день единый хотел погубить, однако же смерти
был он с отсрочкой вручен мытарством медленной раны.
Ну а этот на месте пал, в засаду попавши,
и без препоны сюда вспарил его дух невесомый,
хладные члены внизу палачам оставив кровавить.
Вот и Фабий: величие дел и великая знатность
имени стали ему вожатыми к горнему свету —
сущего зри вождя! Хотя прозванье Медлитель
было ему от людей, но мудростью неторопливой
слава честная цветет. Не меч и по огнь у латинян
мужа отъяли сего, но покуда пунийская сила
нашу теснила, он старостью лет восхитился к небу.
Вот и другой — глядит! Духом жарче, ретивее к брани,
вот он, Гракх, себе на беду оплошавший в засаде,
дабы прочь воспарить от мощи оружья и тела.
Зависть судьбы чрезмерна была и к Эмилию Павлу —
только глянь, сколько ран отважную грудь прободают!
В битве при Каинах ему плачевной отечества участь
мнилась, итак, не желав пережить разгром, он отринул
взять у трибуна коня, а на многие просьбы ответил
с твердостью: “Я изжил мой век! Окрепни же духом,
мальчик, и торопись отсюда выбраться целым -
жизнь у тебя впереди, сохрани себя для удачи!
Вот мой Сенату наказ: городите башни и стены,
к худшей готовьтесь беде, ибо лютой напастью Фортуна
подлая нам грозит и победно недруг свирепый
близится! Вот мой привет последний Фабию: верен
был я приказам его всю жизнь и, верный приказу,
пал у тебя на глазах - будь свидетель! Судьба и злонравный
мой сотоварищ смешали ряды всеобщим смятеньем,
доблесть нагую явить не достало в давке простору.
Смерти моей не жди, но беги — иначе речами
долгими я и тебя погублю”. Все ближе к обоим
вражьи клинки; наконец улетает юноша — ужас
тело легчит и шпоры вострит и коня окрыляет.
Словно в гнезде,
осажденном змеей, всполошенная птица
мечется: то бежать от зримой смерти скорее
жаждет, а то птенцов покинуть медлит любимых—
все же в последний миг поддается победному страху
матери бедной любовь, вверяется птаха разлету
крыльев и с ближних ветвей взирает с дрожью на муки
чад и на лютость врага, задыхаясь в горестных пенях,
плачем полня лес и страдая в стрепете скорбном -
так же бежал и трибун достопамятный, часто бросая
вспять опечаленный взор. Видны юноше всюду на поле
римлян крушенье и гибель полков, а после удары,
коими злобный мавр вождя священное сердце
люто пронзает,— и тщетный плач возносится к небу.
Длить ли рассказ? Ты сам признаешь несчетные сонмы
юных бойцов, что пали тогда во спасенье отчизны!
Да, воистину, сил не жалев на пагубу нашу,
сирый лишивши наш град защиты отважнейших граждан
злой Ганнибал небеса наполнил толпами теней”.
Слушая повесть сию, со вздохом юноша тяжким
молвит: “Верно ты рек - я натешил жадные взоры
видом желанным и глянуть успел па милые лики.
Ныне дозволь вкусить долгожданной отрады — услышать
голос второго отца”.— “Не колеблись! тотчас и прямо
с ним говори, как и сам он ждет с приветным вниманьем”
Сын послушно
вперед шагнул, смиренно склонивши
голову, и — очей не сводя с родного — промолвил:
“О досточтимый, о ты, неизменно мною любимый
равно с отцом! Если Бог дозволил зреть ваши лики
смертным моим очам, если горний предел мирозданья
пред недостойным отверз и явил сиянье Олимпа,
то удели, молю, для беседы малое время:
истинно краткий час, ибо скоро пора мне вернуться
в стан на морском берегу, туда, где великая Кальпа
давит пятой Океан и небо вершиной пронзает,—
там взнесены и ждут своего полководца знамена
римские, там порог, на коем войне промедленье”.
Юного родича крепко обняв, в ответ изрекает
кроткий герой: “Коль волею сил всевышних ты в небо
смертною плотью вспарил — а иною волей такое
сделать нельзя, и тебе одному дарован в награду
сей небывалый почет! — коли так, то вымолвить трудно,
сколь я надежен тобой, которому вживе открыли
боги свою тропу. Воистину, если не божий
дух в человеке, Фортуна ему в подобном откажет,
ибо сыплет дары попроще. Таинства видеть
горние, зреть наперед дела грядущих столетий,
собственный ведать рок, созерцать блаженные души
изблизи, чтобы внизу под ногами сияло лучами
солнце и чтобы вверху небесные поприща длились,—
нет, сего не дарит Фортуна, ибо владеет
сим лишь всесильный Бог. Но ежели божьим сияньем
ты осиян, то нам какою почтить тебя честью?
Стало быть, мы не зря провидели напрочь разбитых
недругов, что полегли повсюду в полях Гесперийских,—
месть за смерть свою мы видели! Ты же, отмститель,
славу стяжаешь в веках величьем любови сыновней;
а потому со мной не стыдись - и слухом, и духом
я для тебя открыт. Ответствуй, к какому предмету
нам сперва приступить в беседы недолгое время!”
Юноша молвит:
“Скажи, коль жизнь за костром погребальный
есть—а свидетель отец!—и коль жизнь эта вправду навеки,
наша же словно смерть, то зачем я в бренной юдоли
медлю? Неужто душе не лучше, если возможно,
воспрянуть на крыльях сюда, покинув равнины земные?”
“Худо ты рассудил! От Бога и от природы
непререкаем закон для людей — стоять на постое
в теле, покуда в путь не позвали гласным приказом.
Нет, нельзя спешить, но надобно в кротком смиренье
краткой жизни невзгоды нести до крайнего срока,
дабы себя не явить попрателем Промысла Божья.
Промысел людям велит хранить, блюсти и лелеять
низшие царства, ибо земля им дана в попеченье
вместе со всем, что на лике земном и в морс бездонном.
Вот почему тебе и всякому доброму мужу
в плоти удерживать дух пристало, где быть ему должно,
дабы в честных трудах отличиться и в ревностной страсти
к знанью — и так до поры, покуда нежданно от тела
но отлетит дута и в звездные дали не внидет.
Здесь достойный приют, обретенный святыми мужами,
кои, взыскуя добра, к блаженству путь проложили,
но пока телом силен — ненадолго! — ты внемли советам
нашим о воле богов. Справедливость и святость и верность
чти! Пусть в сердце твоем обитает и с правами дружит
дивная доблесть — любовь благочестная, коей послужишь
много отцу, отечеству паче, а наипаче
Господу на небесех! Таковыми благими делами
красная жизнь есть путь прямой, которым взойдете
в горнюю высь, когда день предельный бренное бремя
с вас отряхнет и душу вернет в прозрачность эфира.
Помни, прошу, еще и о том, что Отцу и Владыке,
неба Царю и земли ничего угодней из ваших
подвигов нет, чем согласье людей, повязанных правдой,
и в городах людских законов честных устроенье:
если отечество кто умом вознесет иль возвысит
силою, иль из беды оружною вызволит мощью,
тот наверное жди приюта вечного в чистой
нашей обители, правым делам взыскуя награды,
ибо таков закон у Бога — всякому делу
должная мзда и должная месть”. В ободрительной речи
так изъяснял он любовь к племяннику, ждавшему жадно.
А между тем
является сонм другой, но знакомых
ликов не видно: все пришлецы повадкою сходны,
все, как в звездный свет, в блестящие ризы одеты.
Шли впереди остальных немногие мужи — в сединах
важных и вскинув чело державное в гордом величье.
“Се череда царей”,—он рек,— “что городом нашим
правили древле — в обличье самом их царственность зрима!
Первый Ромул идет: от него преславное имя,
ибо и Рим от пего,— примечаешь ли, милый, сколь ярко
огнь полыхает в душе? Такого мужа искали
царства грядущие! Следом другой явился — смирнее,
дабы жестокий люд обуздать благочинием новым:
прежде доблесть его в отеческих Квирах Сабинских
чтили, а после за то он на нашем посажен престоле.
Зорко гляди! Это он жены наущением дивной
граду дает закон и года движение делит,
это его Природа на свет стариком породила,
ибо измлада был он бел бородой и висками.
Следом третий — как ныне ты, изощрял он науку
бранную, всех царей превзойдя отвагой и силой,
мощью перун, и победа над ним далась лишь перуну.
Вот и четвертый: зиждитель стен, прозорливый строитель
гавани Тибрской, куда притекут богатства вселенной;
он же впервые мостом съединил раздвоенный город.
Пятого лик мне едва знаком, но мню, не его ли
древле нам в цари Коринф даровал горделивый?
Да, воистину он! я зрю багряницу и тогу,
кресла престольные, в розгах топор, наряд величавый,
бранных паренье наград, четверню с колесницею, роскошь
шествий победных и все красы державного Рима.
Ну а того, которого зришь по счету шестого,
рабская кровь вознесла государить на царском престоле —
звуком прозвания раб, но сущий царь разуменьем,
подлость рождения он искупил честными трудами;
он же перепись нам впервые устроил — да знает
Рим о силе своей, дабы силы ничьей не страшиться ".
Старшин смолк,
а младший спросил: “Коль верно я помню
книги, о семерых венценосцах с Ромулом вкупе
я слыхал и все имена прилежно запомнил —
где же еще один?” “Дитя”,— ответствует старший,—
“ввек не внидут сюда ни томная лень, ни гордыня
дерзкая: злые дела, дух лютый, наглое имя
общим грузом его увлекли в Авернские бездны.
Ты вопрошаешь о том, кто скиптром владел напоследок:
царь жестокий, но тем и хорош, ибо скорбь об отъятой
воле впервые внушив, научил вольнолюбию римлян.
Лучше на радостный рой, что с доблестью сущею
дружен ныне гляди, да узришь государей праведных тени”.
Тут рука в руке приблизились поступью бодрой
трое, и всех троих приветным плеском почтили
сонмища душ, и всяк из троих приязненно встречен.
Младший в восторге спросил: “За что подобная милость
этим троим? И что за любовь пришлецов съединяет?”
“В свет они рождены единым отцом и единым
чревом —с того и любовь, а после им вверили Рима
волю — за то и почет. Увы! взгляни, сколь жестоко
двое уязвлены в грудь насмерть и сколь благороден
свежих ран багрец! Народов битву могучих
было дано разрешить поединку братьев тройному,
дабы малая кровь прекратила всеобщую гибель —
так под встречными взорами войск противных схватились
в этом последнем бою трое наших с троицей вражьей.
Наша свобода в тот час, неверным колеблема Марсом,
еле не пала — судьба одного ей стала оплотом,
длань ей в поруку одна. Из наших воителей двое
пали, и чересчур начинала альбанцам Фортуна
благоволить, однако вот он, хотя и последний,
был невредим и отметил за братьев, нашу удачу
нам воротив: врагов победных он вынуждает
по полю гнаться, рознит их строй и, обильною кровью
дав истечь, наконец истомленных боем и бегом
поодиночке всех трех крушит проворною сталью.
Ныне счастлив он, помня подвиг, а вместе ликуют
братья, ибо к богам взнеслись без кровного долга,
а рукоплещут кругом те мужи, коим держава —
дар от сего храбреца.
Но зачем твержу о едином?
Разве не видишь тысячи душ в небесном просторе
и впереди других Публиколу, славным прозваньем
знатного, ибо слывет отчизне отцом благочестным?”
Юноша жадно
глядит и видит несчетную стаю
рядом с собою — там, где к недвижному тянется Аркту
млечной дороги изгиб, осиянный звездной каймою.
Он изумлен, он повести ждет о мужах и деяньях,
но отвечает тот: “Дитя, захоти я поведать
все, что достойно слов, не хватит ночи. Заходят
звезды и небосвод запрокинулся. Глянь: на востоке
светлый мерцает лик готовой заняться Авроры,
и в океанских волнах Денница сонная млеет.
Вот уж и сам отец торопит, на бегство созвездий
нам указуя — медлить нельзя! Тебе же довольно
знать, что ныне зришь сограждан, коим заботой
главною было спасти отечество: эти престолы
собственной кровью они стяжали и, в тяготах лютых
горечь кончины прияв, присносущую жизнь заслужили”.
Опубликовано
в кн.: Франческо Петрарка. Африка. М., "Наука", 1992. С. 6-20.
|